117-я куйбышевская стрелковая дивизия
1-го формирования

Хроника, повествование, документы

Наумов Степан Кузьмич (часть 2)

(продолжение 1-й части)

В Золотоношской немецкой полевой жандармерии

Итак, в Драбовской тюрьме нас лично не били, над нами полицаи не из­девались. Мы «наслаждались» полицейскими тюремными порядками только глядя на других: избитых, искалеченных и изуродованных тел человеческого рода. Но есть такая русская поговорка, которая гласит: «Лучше один раз самому по­пробовать, чем сто раз услышать от людей».

Доля правды в этом есть. Хорошо познает человек фашистские «новые порядки» тогда, когда он на своей шкуре по настоящему попробует эти «прелести». После этого у каждого может произойти отрезвление мозга, оценка прошлого и настоящего. После этого человек днем и ночью будет вспоминать свою Родину-мать, Отчизну, родных, близких. И, пожалуй, всю жизнь будешь думать, что «без Родины счастья нет».

Буквально в последних числах марта 1942 года нас вывели из тюрьмы, посадили на машину и привез­ли в город Золотоноша Полтавской области

49.670055, 32.039708.
. Город имел районное значение. Чем он, этот город, славился при Советах, я не знаю, да и теперь, я город по сути дела не видел. Нас высадили у какого-то большого дома, завели во двор, со двора — в коридор нижнего этажа трехэтажного здания.

В коридоре нас приняли, к нашему великому удивлению, не немцы и не полицаи, а совершенно молодые парни, украинцы, одетые в русские солдатские шинели, с белыми повязками на левом рукаве. Вроде даже на повязках были какие-то знаки или буквы. Я буквально ошалел. В первый раз я вижу таких еще предателей. Да, именно предателей. Впоследствии я узнал, что их называли «Солдатами Германской вспомогательной Армии», сокращенно «ГеВА», а ребята-то были молодые, в возрасте примерно 18-20 лет. Ведь не поверишь этому! И я бы не поверил, если бы их не видел своими глазами и лично не соприкасался бы с ними.

Что-то я нигде, ни в одном из послевоенных публикаций не читал и не слышал об этих солдатах ГеВА. А они именно были. Они служили и несли вспомогательную службу в немецкой полевой жандармерии. Несли охрану арестованных в тюрьмах, у тюремных камер. Сопровождали на допрос к немецкому коменданту и обратно. Если захотят, если им в чем-нибудь ты не понравишься, то они могли ловко, с молодецкой удалью, бить арестованного любого, хоть и родного отца. Добавлю: эти, пожалуй, более преданнейше служили своим холуям, чем даже полицаи.

Вот эти самые солдаты ГеВА построили нас, а нас было только четверо, все остальные местные заключенные остались лежать там, в Драбовской тюрьме. Построили и начали нас обыскивать. Обыскивали они со знанием дела, пунктуально. Если на ком-нибудь увидят хорошую шинель, яловые сапоги, гимнастерку военную, то немедленно отбирали. Эти вот холуи нашли у меня при обыске в кармане небольшую записную книжку — блокнот. Как я до сих пор не уничтожил его, как не вспомнил о нем? И сам не знаю. А все дело только в том, что мягковато обошлись с нами в Драбовской тюрьме. Не пришло еще значит мое полное отрезвление.

Взял он мой блокнот, открыл листок с последней записью и прочитал. А там написано было ясно: «22 сентября — бегство». Он и спрашивает меня: «Что за бегство? Откуда бежал?» Спасибо своей голове: не подвела она меня и на сей раз. Я и отвечаю ему: «22 сентября я бежал из Красной Армии». Фактически же 22 сентября, находясь в окружении, я попал в плен и на другое же утро убежал из плена.

Ответ мой ему очень понравился. Он даже повеселел, бедняжка. Мой ответ так вскружил ему голову, что отказался дальше перелистать и прочитать другие ранние записи в блокноте. Там было кое-что, за что он мог бы зацепиться, и моя жизнь была бы в смертельной опасности. Но спасибо, этого не случилось. Затем он дает мне блокнот обратно. Я спокойно и хладнокровно сую т его в карман, делая вид, что он для меня не представляет никакой опасности. Далее солдаты ГеВА загоняют нас в камеру.

Камера была довольно большая, с железной дверью, с одним, зарешеченным железными прутиками, окном, обращенным на площадь перед комендатурой.

В камере

Камера была не пустая, до нас уже за несколько дней заняли её первые обитатели. Давайте познакомимся с ними, пока у нас есть время и главное: не болят еще спины, да не побиты и зубы. Хоть и в камере жандармерии, ре­шил познакомиться с каждым в отдельности.

Первый. Мужчина лет 35. В военной танкистской форме. Был в окружении. Добрался до дома до города Золотоноша. При обходе квартир обнаружили его, придрались, считали, что комиссар, политрук. Раз так, то арестовали его и привели в жандармерию. Был уже на допросе, значит, успел насытиться фашистскими порядками.

Второй. Тоже мужчина того же возраста, в гражданской форме. Худощав, бледен. В разговор не хочет вступать, но все же кратко дал о себе знать. Оказывается, он жил дома с женой. Очень захотелось ему курить, а курева нет. Вот и решил он перейти через улицу к своему товарищу и насладиться табаком. Время было вечернее, комендантский час уже действовал. Так вот при переходе через улицу он был задержан патрульными полицаями. Обвиняли его в связи с партизанами, в нарушении комендантского часа. Арестовали и привели в жандармерию.

Третий. Наш третий был совсем еще жалкий мальчик лет 12. Работал он в немецком гараже. Производил уборку, носил немецким шоферам воду, горючее. В отсутствие немцев он взял (украл?!) электрическую лампочку от фары авто­машины. Может быть, он и не брал, но подозрение пало на него. Вот теперь сидит здесь в камере уже несколько дней без пищи и воды.

В жандармерии, в отличие от Драбовской тюрьмы, не кормят вообще, не разрешается встречаться с родными и принимать от них передачи. В углу стоит параша, оправляйся, сколько хочешь. Но вряд ли кто будет пользоваться парашей, когда уже 3-4 дня человек не принимал пищу, не пил воду. Собственно говоря, сказать, что в жандармерии не кормят не совсем правильно. Кормят, ох как еще кормят! Даже досыта кормят! Но об этом потом.

Итак, я закончил характеристику трех новых знакомых, других двух, приехавших из Драбова, мы с Бирюковым уже знали хорошо. Это были детдомовцы, им было по 16-17 лет. Очень веселые парни. Их, как говорится, пока, именно только пока, и пушкой не пробьешь. Болтают, поют какие-то жаргонные песни. Я такие песни ни от кого не слыхал. Только от них впервые. Поэтому они у меня в голове не сохранились, да и нужно ли было забивать свою голову такой бессмыслицей:

Я в субботу на работу
не пойду. Угу!
А суббота у нас каждый день. Угу!
... и т.д.

Как закрыли полицаи железную дверь и зазвенели замки, я вытащил из кармана свой злополучный блокнот и рвал зубами на куски, жуя, бросал в парашу. Никто меня не спрашивал: что я рву, зачем рву? Бывает же такое безразличие у людей.

Постепенно я втягиваю своих новых знакомых в разговор. Молодец мальчишка. За дни пребывания в жандармерии он не плакал, не потерял еще юношеского задора, веселости. Охотно рассказывал о себе, о матери, о сестренках. А вот про отца говорит он мало. Знает, что ушел воевать с фашистами. Умный мальчик. Знает даже, с кем воюет отец.

Прислал отец несколько писем, а теперь, где он, живой ли? Ничего не знает. Отец был шофером. Любовь к машине от него перенял и сын. Вспоминает он и с удовольствием рассказывает, что у него была небольшая собачка Жучка, но вот жизнь стала такая тяжелая, что собаке нечего стало давать, сами-то начали уже опухать. Да еще немцы за собаку налог заставляли платить по 10 рублей в год. А где же их взять эти деньги.

Хорошо, что мальчик устроился на работу в немецкий гараж, хоть 200 грамм суррогатного хлеба дают ему, как рабочему, и то ладно. А вот собака подохла. Бегала она, бегала по помойным ямам, бедняжка, да упала на крыльце. Разве сейчас, говорил он, в помойных ямах найдешь что-либо съестного? Лежала без движения, сперва с открытыми слезящимися глазами, потом и глаза закрыла. Плакала ведь без голоса, только слезы у неё текли. Так она и подохла.

Жалко ему собачки, хорошая, умная была. Но ничего, говорит он, война кончится, другого щенка возьму. Но только останется ли в городе к этому времени хоть пара собак. Глядя на него, разговорился и мужчина в танкистской форме, поддакивал и другой.

Оказывается, незадолго до их ареста оповестили всех евреев, проживающих в Золотоноше (они везде все были на особом учете и без разрешения никуда не могли выехать), чтобы они пришли в комендатуру с вещами для отправления в другие места жительства. Придумано было очень хитро. Евреи поверили, взяли с собой все хорошее из одежды, обуви, да, может, кто и припрятал в вещах кое-что драгоценное. Так собрались они с детьми, старики, старухи, всего человек 350 и стоят около комендатуры.

Выходят немцы, выстраивают их, для порядку даже посчитали, сколько будет будущих мертвых душ. Повернули их направо и повели на край села к оврагу. Тал отобрали у них все вещи, даже сняли с них самих все, что можно было снять, видимо кроме нижнего белья, ведь немцы народ цивилизованный, разве они оставят женщин голыми. Может ведь и бог на них обидеться. У них ведь на пряжках ремней надпись: «Бог с нами».

Вот так вместе с богом начали они расстреливать евреев из автоматов. А детей маленьких, говорят, кидали вверх, как кошек, и прямо на лету расстреливали. Такую вот страшную историю поведали нам наши новые Золотоношские знакомые.

После всего этого разговора больше у нас разговора не получилось. Каждый был в своих глубоких думах. Да, думать было о чем. Немецкая полевая жандармерия она не любит шутить. Мы начали задумываться и над тем, не повторилась бы такая картина и с нами. Разница между нами и этими евреями все же была. Была она в том, что нам уже, кроме своей жизни, терять было нечего. У нас не было ничего, кроме вшивого белья.

Так мы легли на пол и проспали до утра. Оказывается, это я раньше не знал, слабосильный изнуренный человек засыпает быстро, спит хорошо. Частенько бывает и так: с вечера так вот лег спать, а глядь, на утро, он уже мертвый. Ни крика, ни шума, спал и умер. Как будто кто-то задушил его. Такое я видел впоследствии много раз.

На допрос

Второй день пребывания в жандармерии начался для нас жарко, очень даже жарко. Дело в том, что с утра начали вызывать нас на допрос в кабинет немецкого коменданта, вернее даже не в его кабинет, а в кабинет пыток. Открывалась и закрывалась дверь нашей камеры. Уводили и приводили солдаты ГеВА наших товарищей.

Первым вызвали человека в шинели танкиста, вторым — человека в гражданской форме, потом двенадцатилетнего мальчика, взявшего электролампочку от фары машины. Каждого из них приводили и, открывая дверь камеры, заталкивали вовнутрь. Люди падали на пол, лежали там долго, не промолвив ни слова.

— Вот оно угощение, — думали мы, глядя на лежащих избитых людей.

Кого увели следующего на допрос, я до сих пор не знаю, не припомню. Не помню, видимо, потому, что им, наверное, был я сам, иначе бы вспомнил. А не помню потому, что досталось от этих палачей и мне довольно крепко, и я мог потерять после этого сознание. Теперь все по порядку. Вывели меня из камеры во двор, со двора на улицу, а с улицы, помню, поднялись по ступенькам на какой-то этаж и зашли в одну комнату. Шел я в сопровождении солдата ГеВА. Комната была прямоугольной формы, большая.

Осмотрелся. Впереди за столом сидел рыжий немец среднего роста в веснушках. В комнате присутствовали еще два немца, да сопровождающий солдат ГеВА. Вижу: вся глухая стена завешана орудиями и предметами пыток. Тут висели нагайки, резиновые палки, пустотелые металлические трубки, наручники и т.д., К этой же стене близко примыкал и стоял станок для зажима головы истязаемого.

Позвали меня к столу, и переводчик на ломанном русском языке задал мне вопрос: «Ты полицая бил?» Ответ мой: «Нет не бил и не было такого случая». Переводчик: «Брешешь, сукин сын!» И тут неожиданно посыпались на меня удары кулаком по лицу (а может быть и не кулаком, а чем-нибудь другим). Били методично прямо по зубам, по лицу. Глаза мои закрыты, кто меня бьет, не вижу. Били, били. Разбили челюсть, выбили коренной зуб. Вся челюсть в крови, а они, как голодные волки жаждали крови.

Вот она кровь, течет изо рта, дальше, подвели меня к станку, кто-то из них сунул мою голову в тиски станка, закрепили. Сами же спустили мои штаны и начали лупить по заднице, чем попало били, били. Ох, как били! Чем только били, не знаю. Не плакал я, не рыдал. Но после каждого удара у меня издавался звук: «Ох! Ох! Ох!» А удары падали и падали. Неужели они не уставали, гады? Или же они поочередно работали?

Дальше уже я потерял сознание. Может я упал? Не знаю так же о том, сам ли я шел, вели ли меня, или же волокли. Очнулся уже на полу камеры. Раскрыл глаза. Все наши здесь, все молчат. Никто ни с кем ни слова. Так пролежали до следующего дня. Хотелось пить. Хоть бы намочить пересохшие кровяные губы. Но в жандармерии её не проси, не положено. Терпи. Держись. Все это полезно в жизни, если останешься после них живым.

О втором дне допроса описывать нечего, он точь-в-точь аналогичен с первым днем допроса без преувеличения и без уменьшения даваемой порции угощения. О третьем дне допроса придется писать, ибо он частично чем-то отличается от первых двух дней допроса. Чтобы не повторяться скажу, что, как допрос, так и избиения и мои ответы были одинаковы за все три дня. Только вот был такой интересный случай.

После допроса и избиения меня, как обычно, вел солдат ГеВА. У меня как-то выработалась еще с юности привычка петь без слов мотив песни «Три танкиста». Песня эта была популярная после событий у озера Хасан. Молодежь пела эту песню всегда, везде и всюду. Вот значит, после допроса ведет меня он в камеру по улице. Я после избиения сам иду, а голова не работала, глаза мутные. Не знал, где я, что со мной и т. д.

Так вот на улице запел эту песню «Три танкиста». Холую фашистскому видимо не понравилась эта песня. Да я и сам бы не пел её, если не был бы в каком-то полудремотном состоянии. Именно, я шел, а сам был без сознания, без памяти. Видимо они били меня и по голове. Так вот, он сразу крикнул на меня: — А ты еще и поешь?! — и начал бить меня прикладом, уронил, начал колотить и топтать ногами. Тут я проснулся и понял о том, какую допустил я большую ошибку. Вынудил повторное избиение. Затем привел он меня в камеру, может и притащил, вернее, приволок. Разве они будут таскать нашего брата? В крайнем случае, именно приволочет, как собаку.

В камере тишина, только тяжелые вздыхания слышатся от нас. Настроение скверное, прескверное. Думы, думы! И никакой перспективы впереди. Разбудил наше дремотное состояние звон дверных замков и скрежетания открывающихся и закрывающихся дверей. Встали. Сидим. Смотрим в окно на улицу. Видим: перед комендатурой выстроено много русских военнопленных в красноармейских формах. Стоят они по пять человек в ряду. В конце колонны много людей выстроено и в гражданской форме. А на тротуаре возле домов толпа женщин, старух.

Они поглядывают, ищут: нет ли здесь среди арестованных своих родных: мужа, сына брата, или же вообще знакомых. Слышим, открывают и нашу дверь. «Выходите с вещами!» — кричит солдат ГеВА.

Какие у нас могли быть вещи? Ничего у нас не было. Вывели нас и прист­роили назад к тем, кто в гражданской форме, тоже по пятерке. Как жаль, что я до сих пор не знаю о судьбе этого 12-летнего веселого мальчика. Он тоже вышел из камеры, это точно. Но поставили ли его вместе с нами в ряд? Может его отпустили домой? Ох, как жалко, что я не знаю о нем ничего! А сколько перетерпел он, сколько перенес, бедный, за свои 12 лет.

Теперь по команде повернули всю эту группу арестованных «направо» и пошли. Пошли по улицам города, не зная куда. Всю дорогу думали, что ведут нас к тому же оврагу, как и евреев, для совершения последнего обряда, трапезы. Смотрели на весеннее солнце, старались набрать побольше воздуха в последние часы своей жизни.

Не было слез, не было на сердце и воспоми­наний о своих близких. Как-то окаменел человек, был безразличным к своей жизни. Так бывает в минуты, когда ты стоишь на Земле и топчешь её напрасно, без дела и думаешь лишь о том, примет ли она, эта земля-матушка, тело твое исхудалое с грешной душой. Сколько проклинаний услышал ты, боец Красной Армии, при отступлении от матерей, жен, девушек израненных исковерканных областей Белоруссии и Украины.

Привели нас на край села. Кругом изгородь, в середине ворота, а внутри — настоящие жилые помещения. У ворот поставлен продолговатый стол, стулья. Вокруг немцы. Остановили нас. Передние ряды подошли вплотную к столу. Один из немцев взял банку белой масляной краски, кисточку и по приказу офицера на каждом из нас начал выводить на спинах, на груди, на шароварах (брюках) и на головном уборе какие-то иероглифы — немецкие буквы «Кg» это по-русски «Кг» или «Р» это по-русски буква «П». Начали сортировать. С буквой Кг загнали в одну сторону, а с буквой П в другую.

На нас написали буквы Кg. Впоследствии выяснилось, что «Кg» сокращенно обогна­ло слово «Kriegsgefangene», т.е. по-русски «военнопленный». Буквой «П» обозначались партизаны или партийные. Таким образом, с разными буквами отделили и разместили в разных бараках. Я был зачислен к группе военнопленных

Никакой связи между этими двумя группами людей не было, да и быть не могло, т. к. те, которых зачислили к группе «партизан», подвергались беспрерывным пыткам издевательствам, у них была усиленная охрана. Даже в туалет их водили под охраной.

Туалет был общий для всех, на улице. Между нами и ними было протянуто проволочное заграждение. Полагаю, что позже все они были уничтожены. Вот наши знакомые по жандармерии: человек в форме танкиста и худощавый человек в гражданской форме были причислены к группе «Р» (П), а мальчика среди них не было.

Жили мы в этом лагере не долго. Никаких, даже примитивных условий для жизни здесь не было. Спали все на полу, плотно прижавшись друг к другу. Бить здесь не били нас. Кормили каждый день просяным (не дробленным) супом. Свиньям у нас все же разламывают. Хлеба не давали совсем. Два раза просяной суп. Просо в желудке не переваривалось, так и выходило оно на этот свет целиком.

Через несколько дней из этого лагеря нас пешком большую группу пленных повели на станцию Гребенка

50.117038, 32.440123.
(теперь это г. Гребенка). Шли мы по грунтовым дорогам и остановились на ночлег как раз в селе Белоусовке, это то село, где в колхозном свинарнике провели мы ночь до бегства из плена. Расположили нас во дворе бывшей школы. Уже растаял снег, на улице было тепло, кругом пели птицы. Только не было слышно ни в селе, ни в поле шума тракторов. Замерло село. Откуда ни возьмись, услыхали бабы о том, что пригнали в село партию пленных, бегут со всех сторон.

Собралась огромная толпа женщин, ребятишек. Каждая хочет узнать: нет ли в толпе пленных своего, милого человека (мужа по-украински), нет ли сына родного? Немцы их близко не пускают к нам, но и не запрещают переговариваться издалека. Утром сегодня накормили нас в Золотоношах просяным супом, а теперь уже вечер. Ох, как хочется есть! Тут я подхожу ближе к женской толпе и кричу во весь свой оставшийся голос. Почему так: организм ослаб, обессилел, пропал и голос мой. Вроде бы кричу, а голоса нет:

— Передайте, пожалуйста, Марченко Гале из Митлашевки, пусть она принесет что-нибудь покушать!

— Кто ты ей, чоловик что ли? — спрашивает толпа.

— Нет, не чоловик, а просто знакомый, — кричу я.

— Ладно, передам обязательно! — кричит моя невидимая знакомая.

Тут начало темнеть, женщины постепенно разошлись по домам. Нас всех без ужина загнали в помещение школы. Мы легли рядом с Бирюковым и заснули крепким сном: одно дело устали в дороге, с другой — бессилие.
С рассветом мы встали. Вышли на улицу, кругом часовые стоят, а женская толпа уже снова успела собраться, как говорится: чем свет. Бедные женщины! Какое у Вас сердце мягкое! Какая у Вас душа прекрасная! Чужое горе Вы всегда воспринимаете, как свое!

Они, женщины уже успели сварить: кто картошку, а кто и суп, где-то появляется и кусок черного хлеба. Дарят они пленным, чем-то хоть угощают. Хоть по малу достается, но спасибо за это. Что-то и часовые немцы переменились. Не запрещают они женщинам давать нам свои последние кусочки. Я все поглядываю женщин, не пришла ли Галя, почему нет её голоса. Ведь скоро нас выстроят и опять погонят по дороге на Гребенку. Вот слышим голос из толпы: «Кто из вас просил Галю из Митлашевки?»

— Это мы, мы с Бирюковым вас просили, Галя! — Она втискивается через толпу ближе к немцам и просит передать нам свою передачу в связке. Я подхожу близко, почти к ней, хватаю её передачу так жадно, как, будто её кто-то от меня хочет отобрать. Прижимаю узелок крепко к груди и ухожу вглубь: «Спасибо, Галя! Спасибо!» Бирюков тоже кричит: «Спасибо, Галя!» Развязали узелок, а там небольшая буханка хлеба и кусочек сала. Радости нашей не было конца: «Ай да Галя! Молодец! В какое время успела прибежать она так рано!»

Да, спасибо ей! После войны, в 1979 году, поехал я в гости к ним в село Митлашевку. Встретился с ней и с тетей Пашей. Я подарил им небольшие свои подарочки. Поблагодарил за все, за их помощь нам в те трудные для нас годы. Теперь уже тети Паши нет в живых, она ушла из жизни в 1987 году. А Галя Марченко, ей уже около 80 лет. Невысокая худощавая, черненькая как цыгана, женщина живет со своим мужем-примаком. Дай бог ей здоровья и долгую спокойную жизнь!

В Гребенке

К вечеру этого дня мы пришли в Гребенку. На окраине Гребенки была немецкая лесопилка. Вокруг высокое проволочное заграждение, несколько жилых бараков и помещение для кухни. Гребенка город небольшой. Это бывшая узловая станция. По дороге на Гребенку особых происшествий не было, если не считать того, что по дороге один военнопленный устал, упал и не мог встать и двигаться дальше.

Подошел часовой, покричал на него. Не встает. Попробовал прикладом бить — не встает. Разве оставят они его одного на дороге. Они не стали много думать, пристрелили его и все. Этим хотели дать урок другим пленным. Так остался он, бедняжка, на съедение зверей и хищных птиц. Даже и не закопали его в землю. Остальные все дошли до Гребенки. За два дня прошли 60 км. Это люди голодные разутые опухшие.

На следующий день нам дали немножко хлеба, по кружке чая (кипятку). Поели малость, и собирайся на работу. Даром кормить они не будут. Распределили кого-куда на работу. Работы тут много. Оказывается, здесь была перевалочная база. Меня послали на лесопилку. Других перетаскивать и грузить шпалы железнодорожные на платформы. Везде руководили работой сами немцы. Они кричали, ругались, торопили нас. Слова «дуннер веттер, швайне райне! Лусь! Лусь! Вайда, вайда, меньш» для нас стали привычными.

Пробыли мы здесь до самой глубокой осени 1942 года. Повторяю, я работал на лесопилке, поэтому на другие работы таких закрепленных посылали редко. Описывать, как проходила работа не стоит, ибо каждый день было одно и то же. Все кричали, ругались и поторапливали.

На работе был и смертельный случай. К лесопилке была подведена железнодорожная ветка. По ней подходили поезда с платформами круглого леса, а обратно увозили пиломатериалы, шпалы. Поезда подходили тихо на небольшой скорости, при желании машинист мог бы и быстро затормозить. Работа на пилораме шла, в это время подходил поезд.

Один из наших пленных не успел перебежать на другую сторону и остался вдоль дощатого забора. Он стоит, перебежать уже поздно, а машинист видит, что человек стоит, его может поезд прижать и задушить. Машинист мог бы затормозить, но нет. Ни мастера не дали сигнала для остановки поезда, ни машинист не сделал этого. Так прижали и задавили человека ни за что ни про что.

Кормили плохо, но с голода не умирали. Давали 300 грамм хлеба, да два раза баланду. Баланда здесь была лучше, чем в Золотоношах.

Интересно здесь было то, что немцы руководили работой, а охрану лагеря несли полицаи. Все полицаи состояли из бывших военнопленных этого же лагеря. А теперь они же с винтовками в руках охраняли нас, своих товарищей узников, чтобы они не убежали. Парадокс, но это было.

Мордобойством пока они здесь не занимались, а несли только охрану лагеря. Избиением и мордобойством здесь занимался в основном один немец, унтер-офицер. Он наводил здесь странные новые порядки. Поэтому этот лагерь занимает особое место по своим злодеяниям. Были обыденные каждодневные издевательства, но были случаи особой зверской жестокости!

Этот унтер-офицер был страшной фиброй. Фамилию, имя его не помню. При получении пищи, как закон, он всегда стоял около кухни или около стола с кусками хлеба. Только всегда стоял он примерно с метровой дубиной в руках. Мы подходили к кухне с котелками в руках и в колонну по одному. Голодному человеку всегда кажется, что ему достался кусок поменьше, чем другим, или баланда пожиже.

Вот он волей или неволей смотрел (оглядывался) на свой паек. Этого делать было нельзя. Кто хоть малость оглянется на свой кусок, тот обязательно получал удар дубиной. Надо было без оглядки, быстрее выходить из кухни. Это явление было обычное, к этому мы уже начали постепенно привыкать.

Но был случай страшный, не обычный. Дело было так. Стоял сентябрь месяц 1942 года. В колхозах и совхозах началась уборка сахарной свеклы. Из лагеря военнопленных (Гребенка) отправили в какой-то колхоз две команды военнопленных на уборку свеклы (буряк — по-украински). Охраняли их на работе лагерные полицаи. Каждая команда работала отдельно. Человек, руководивший уборкой свеклы в этом колхозе агроном ли, бригадир ли жаловался охране, ругался, что эта команда работала плохо, не старалась.

Что же он хотел еще этот ставленник немецкой власти от истощенных и изнуренных военнопленных? Чтобы работали бегом и без отдыха? Думал ли он, к чему может привести его жалоба на этих бесправных людей? Значит и он теперь ненавидел своих солдат Красной Армии, ныне находившихся в плену. Он хотел выслуживаться перед своими новыми хозяевами.

Вечером по прибытии в лагерь охрана доложила унтер-офицеру о том, что одна команда работала плохо, что мастер остался работой недоволен. А унтер-офицеру это уже было достаточно. Для него повод есть для издевательства.

Он, этот унтер-офицер, выстроил всех пленных лагеря в круг. Выстроил и немецкую охрану, всех полицаев. Уложил он на землю животами вниз всю команду, работавшую на свекле в составе примерно 25-30 человек. Сам сел в середине круга на стул. В руках была дубина длиной около метра. Отобрал из лежащих четыре человека и начал бить своей дубиной каждого в отдельности. Бил по-страшному, долго. Изуродовал людей окончательно. Устал. Потом расстегнул китель, закурил сигарету. Сам пыхтит, с него течет пот. Вот как крепко работал, зверь.

После отдыха отделил другую четверку и начал действовать так же. Так продолжалось до тех пор, пока он не расправился со всей командой в составе 25-30 человек.

Потом он приказал своим солдатам поднять всех и повести их на работу таскать железнодорожные шпалы. Многие уже не могли подняться, были изуродованы, их унесли на носилках и бросили в подвал. Других заставили таскать шпалы вдвоем одну шпалу, обычно их таскали по четыре человека. Шпалы были сырые, тяжелые. Немецкие солдаты стояли с двух сторон и чуть что тыкали их штыками, били прикладами. После этого и этих всех увели на ночь в подвал. Ужином не кормили, это правда, здесь нет преувеличения. Вот все такие люди, умершие от голода, убитые, умерщвленные и сожженные в крематориях, числятся теперь по графе без вести пропавшие.

Примерно в октябре месяце 1942 года нас на поезде в телячьих вагонах, затисканных туда так, что не только лежать, но и сидеть не было возможности, повезли куда-то. Привезли нас в г. Лубны Полтавской области

50.018499, 32.988536.
. Там сформировали целый эшелон с военнопленными, туда же прицепили и наши вагоны. Кормить нас не кормили, дали по монашке (французский котелок) сырого картофеля и повезли на Запад. Ехали мы через Киев. За Киевом наш эшелон остановили на станции Дарница, выводили повагонно и давали баланду. Хлеба давали или нет, не помню.

После этого ехали мы без воды и пищи до самого города Луцка

50.747310, 25.325412
. Не хотели немцы брать ответственность на себя за то, что по дороге нас не кормили, а оправдывались тем, что по дороге с эшелона пленные совершили побег. Вот в знак наказания, якобы, и не кормили. Что-то мне это не совсем верится, но могло и быть, люди ведь разные.